Михаил Цагоянов
Русские люди в революции
(эссе)
Роковая страна, ледяная,
Проклятая железной судьбой -
Мать Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?
Андр. Белый
1. Вступление
Собственно, до настоящего времени Россия знала четыре типа социальных конфликтов; все остальные были либо производными от них, либо просто римэйками.
Первой по времени была Смута, Великая смута: в ней все сражались против всех – и с непредсказуемыми последствиями: сегодня грабили тебя, завтра грабил ты. Народ повсеместно собирался в шайки и избивал друг друга. По количеству жертв ( относительно общего числа населения в данный период) со Смутой несравнимо ни одно последующее возмущение народа. И длилось это почти десять лет подряд, пока население вконец не вымоталось, не ужаснулось потерям и не избрало единодушно новую власть.
Затем была Пугачевщина, социальный конфликт с четким разделением противоборствующих сторон: в нем черный люд практически всем миром обрушился на элиту общества, но после бессмысленной и беспощадной борьбы был жестоко подавлен. Ей предшествовал разинский бунт, возмущение меньшего масштаба, но точно с таким же результатом.
Третьим был путч декабристов: в нем меньшая часть элиты общества противопоставила себя большей. Большинство одержало убедительную победу и победу быструю, относительно малой кровью. Столь же быстро в феврале 17-го большая часть элиты при поддержке народа свалила меньшую ее часть, близкую ко Двору, и, практически, бескровно. Февральская революция 1917 года очень близка по времени с октябрьской, но абсолютно на нее не похожа – первая была практически стихийной, вторая – организована группой очень умных и деятельных людей.
Наконец, четвертой была именно октябрьская революция и вызванная ею гражданская война, в которой большая часть населения, преимущественно эксплуатируемого, столкнулась в яростной схватке с меньшей его частью – в основном, высшими классами. Представительство военной элиты и интеллигенции было примерно равным на обеих сторонах, но интеллектуальное превосходство и опыт социальной борьбы помог большинству одержать победу. После которой проигравших безжалостно выкинули из страны.
Пятый тип народного возмущения нам еще предстоит, и хотя отделяет нас от него не очень-то и большой срок, предугадать его подробности пока довольно затруднительно.
Собственно, на этом можно было бы и завершать заявленную в названии тему, но хотелось бы в самых общих чертах пояснить, зачем надо было вообще за нее браться. Как это ни покажется странным, автором в описании ужасов революции двигали не кровожадные, а прямо противоположные мотивы.
2. Милосердия
Автор очень надеется, что эти строки попадут на глаза тем, кого впрямую затронет будущая революция. Конечно, в России обычно подавляющая часть населения так или иначе принимает участие в народных возмущениях, но есть группы и личности, без которых все ограничивалось бы бунтами местного характера. Именно эти, довольно немногочисленные люди и заставляют крутиться маховик революции.
Это эссе адресовано в первую очередь тем, кто волею судеб и радикальности характера займет свое место в ряду революционеров – хотелось бы, чтобы они проявляли больше милосердия к побежденным противникам и просто попавшим в жернова революции. Пример Цезаря с его лозунгом clementia по отношению к своим врагам-согражданам пусть вспоминается им, когда победоносная революция даст им власть судить вчерашних противников.
Ведь Революция, в полном соответствии с переводом этого слова, является оборотом, полным поворотом колеса истории, при котором те, что были на макушке, оказываются в самом низу, придавленные его неимоверной тяжестью. В этом смысле и христианство в своей ранней истории было революцией, поскольку сбросило с алтарей сильных героических богов, заменив их слабым и жертвенным Богом: «Он попытался повернуть колесо истории вспять, и оно его раздавило».
Целью данного опуса является и предупреждение тех бесчисленных жертв будущей революции, кто преждевременно сгинет в ее огне.
Если до них это предупреждение не доходит или они сочтут его надуманным, пусть подумают о своих бесправных потомках, которые долго после революции будут клясть
свою несчастную судьбу и горькую сиротскую долю.
Эта судьба решается не в революцию, а задолго до нее.
Слишком малая часть властной элиты успеет ускользнуть от бессмысленного и беспощадного русского бунта, который предшествует революции; обычно они на что-то надеются, оставаясь в опасной стране сверх положенного срока.
Французы говорят: «Уехать – это немножко умереть». Это изречение в полной мере применимо к русским, когда они собираются устраивать революцию. Потенциальным жертвам революции лучше «немножко умереть», своевременно покинув ставшую опасной страну, чем умереть совсем, к тому же вдоволь настрадавшись в жестоких муках. Но предвидеть подобный финал очень сложно, поэтому отъезд откладывают до последнего, не понимая, что это «последнее» и есть последний шанс остаться в живых.
Революция не сразу показывает себя во всей красе, так что даже летом 1918 года великим князьям удавалось находить покупателей на свои дворцы – история не сохранила имена мудрецов, покупавших эти каменные палаты в условиях охватившего страну социального хаоса. Но такие люди были: мемуары некоторых великих князей описывают, не сговариваясь, что даже после мятежа левых эсеров им удавалось продать свои дворцы и дома. И даже – с торгом, а это значит, что покупатели были не в единственном числе.
Даже после начала революции многие ее будущие жертвы на что-то еще надеются и не бегут сломя голову заграницу. Одних держит продажа домов и драгоценностей, другим кажется, что до их удаленного убежища не докатят волны стихии, третьи думают, что пройдет некоторое время и все успокоится, и вполне можно переждать стихию на обжитом месте.
Такие тертые жизнью и достаточно осторожные люди, как царские министры полиции и начальники корпуса жандармов Хвостов, Белецкий, Щегловитов, Маклаков, Протопопов и многие другие были выпущены из Петропавловской крепости большевиками после взятия ими власти в октябре. После заточения и изнурительных допросов «чрезвычайки» Временного правительства, эти люди сочли, что худшее уже позади. И вместо того, чтобы бежать за границу, что можно было легко сделать в первые полгода большевистского режима, они собрались теплой компанией в санатории-профилактории. И стали поправлять подорванное в феврале здоровье, ожидая там дальнейшего хода событий, надеясь, видимо, что их еще призовут. Сразу после выстрелов Фанни Каплан их, действительно, «призвали», поставили перед отделением солдат и скомандовали «Огонь!». Только в эту минуту они поняли, что надо было бежать при первой возможности, не дожидаясь, пока они понадобятся новой, революционной власти.
И сейчас эти, считающие себя элитой нации люди, до самого конца будут надеяться на вертолетные площадки на крышах их домов и скоростные катера в ангарах, но бунт русского человека настолько неожидан и формы его так непредсказуемы, что эти надежды к моменту их востребованности окажутся иллюзорными.
Так же ненадежными окажутся и все эти многочисленные сегодня армии обслуживающего и охраняющего персонала, превышающие числом настоящую армию и полицию.
Нагляднее всего это иллюстрирует эпизод, произошедший с Керенским накануне октябрьского переворота, когда он решил срочно выехать на фронт, чтобы лично привести верные части для подавления мятежа. Он бросился в американское посольство с просьбой предоставить ему автомобиль. Посол подвел его к окну и молча указал на вереницу российских автомобилей перед правительственным зданием. «Да, но водители меня не слушаются!» - ответил на незаданный вопрос всемогущий диктатор. И это почти комическое «непослушание» оказалось впоследствии самой мягкой формой мести низов верхам.
Это чисто русская традиция – огорошить хозяев жизни неподчинением в самый ответственный и смертельно опасный для элиты момент.
И даже иностранцы, попадающие в Россию, следуют этой традиции. Так, немец Конрад Буссов, служивший наемником у Лжедмитрия Первого, и француз Яков Маржерет, бывший начальником личной охраны самозванца, описывают момент его свержения и гибели явно как очевидцы. При этом оба с симпатией относились к избиваемому при них царю и многим были ему обязаны. Маржерет в своих воспоминаниях пишет, что ворвавшихся в царские покои убийц было так много, они все безжалостно сокрушали на своем пути, были так разъярены, что полсотни охранников-иностранцев просто были бы мгновенно и безжалостно раздавлены, если бы решили защищать своего хозяина. Вот они и сочли за лучшее сдать оружие, объясняет французский наемный страж. И дальнейшее убийство царя иностранцы наблюдали уже как сторонние свидетели.
Кстати, почти через два столетия после русской смуты пришел черед французской. И когда в 1792 году толпа вооруженных мятежников рвалась в Тюильри, в покои королевской семьи, на пути их встала швейцарская наемная гвардия. И эти наемники преданно погибли за чужого короля на ступенях дворца, но не сдали его разъяренной толпе. Они не ссылались на рациональность сопротивления превосходящим силам, сами сделали свой выбор и сами за него заплатили.
Намного несправедливее оказалась революция к тем, кто пал ее случайной жертвой.
Самое страшное в революции то, что под тяжкий пресс возмездия попадают и люди, не принадлежащие к властной элите и уж точно не виноватые в предыдущих эксцессах. Но в революции всегда действует радикальный закон «кто не с нами, тот против нас».
Поражает, как много невинного люда сгорает в огне революции! Со школьных лет любой русский знает описанные Пушкиным в его «Пугачевском бунте» страшные обстоятельства гибели несчастных брата и сестры Харловых, детей погибшего коменданта Нижне-Озерской крепости. Несчастная девушка, сделанная насильно наложницей атамана, и ее малолетний брат вдоволь испили горькую чашу предсмертных мук.
« По наговору яицких казаков повелел Пугачев расстрелять в Берде Харлову и 7-летнего брата ее. Перед смертью они сползлись и обнялись. Так и умерли и долго лежали в кустах…»
А вот краткое описание зверств бунтовщиков при взятии Татищевой крепости.
«Билову отсекли голову. С Елагина, человека тучного, содрали кожу; злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны. Жену его изрубили. (…) Все офицеры были повешены. Несколько солдат и башкирцев выведены в поле и расстреляны картечью.»
Нельзя списывать все это на кровавого тирана, злобного и жестокого бунтовщика: ведь не он же, в самом деле, заставлял раненых казаков растапливать жир у убитых пленных, чтобы мазать им свои раны?
И дворянских детей, без скидки на возраст, тоже резали простые крестьяне, не спрашивая разрешения у главного бунтовщика.
А потом столетие, и еще полстолетия русские школьники читали про это в хрестоматиях по литературе, думая, что это все никому не нужная, полузабытая история, такая же далекая от них, как восстание Спартака в древнем Риме. И им никогда не доведется в реальной жизни столкнуться с подобными персонажами.
Но вот наступил 17-ый год, и кровожадный зверь снова вышел на большую дорогу.
Опять русские люди, не засланные из-за рубежа террористы-социалисты, а простые работяги с уральских поселений, бросали в алапаевские штольни великих князей и княгинь, добивали штыками раненых детей в ипатьевском подвале, топили в Волге баржи с заложниками без разбору пола и возраста. И вслед избиваемым в штольню летели гранаты, что совсем уж далеко за гранью зла – ведь среди жертв были еще и живые люди.
Откуда они берутся такие, в таких количествах, в такие времена?
Матери ведь рождают детей в муках и в боли не для того, чтобы они, вырастая, причиняли боль и муки себе подобным; никто ( кроме фискалов, разумеется) не появляется на свет с непреодолимым врожденным желанием мучить кошек и убивать собак.
В обычной, мирной жизни, кровожадность действительно ограничивается чаще всего убийством кошек и собак, но в революции эти милые домашние животные оказываются даже в большей безопасности, чем их двуногие хозяева.
Создается такое впечатление, что Господь Бог, желая жестоко покарать зарвавшуюся элиту, наказывает всю страну – без разбору, не задавая себе труда отделить чистых от нечистых.
И вот эта неразборчивость наказания и есть самое жестокое в революциях, независимо от места и времени их возникновения. Сознавая это, автор хотел бы вписать чисто русские особенности революций в общий исторический контекст. Для этого в некоторых местах повествование будет прерываться историческими реминисценциями и личными воспоминаниями автора. Надеюсь, они несколько снизят мрачное впечатление от описываемых событий и, может быть, в какой-то степени объяснят жестокость людей в революции.
3. Жестокость революций
Мы привыкли к тому, что живем в век гуманизма, когда человеческая жизнь является наивысшей ценностью. Но это далеко не общее правило, достаточно вспомнить, что на нашей планете совсем недавно существовало государство, которым управлял людоед Бокасса. Мусульманские фундаменталисты, взрывая густонаселенные города, не особо отягощают себя соображениями гуманности. Даже проживая в исключительно гуманном западно-европейском социуме, большинство из них не желают инкорпорироваться в него, предпочитая жить по жестоким законам тех мест, откуда они прибыли.
Нынешняя тенденция гуманизации общества совсем не является необратимой – вполне можно себе представить, что в очередной несостоявшейся стране власть в руки возьмет жестокая и самоуверенная клика, которая учинит социальные эксперименты наподобие тех, что устраивали со своим народом полпотовцы.
Чаще всего жестокость людей объясняют их невежеством ( не ведают, мол, что творят!), а гуманизм напрямую выводят из просвещенности.
Хотелось бы верить, что по мере просвещения, народы становятся менее жестокими, но это все же не правило.
Немцы середины прошлого века были достаточно просвещенным народом. Однако они творили страшные злодеяния, когда ощущали свою временную безнаказанность. Но они же становились образцами законопослушания, когда попадали в поле деятельности закона.
Так что объяснить, как соотносятся невежество и жестокость, и соотносятся ли вообще, довольно трудно.
Вообще ощущение жестокости довольно субъективно: один прохожий не может спокойно пройти мимо собачки с перебитой лапкой, другой не потрудится отдавить ей вторую. Кажется, здесь все ясно, до тех пор, пока не узнаешь, что первый прохожий видит эту собачку впервые в жизни, а второго она уже кусала в недавнем прошлом. Дьявол кроется в деталях, но их еще надо отыскать. И отыскать вовремя, в нужное время.
Это лучше всего проиллюстрировать следующим образом. Автора данных строк всегда поражали рассказы матери о ее работе на химзаводе в годы войны. Тогда, в начале 1943 года, она работала в цехе по производству химических снарядов. Ей было 17 лет, она прекрасно знала о вредности производства, но не могла выбирать: по сути, она была мобилизована на это предприятие. К тому, же это был единственный способ выжить в то голодное время – хоть скудная, но все-таки это была пайка, не позволяющая жить, но и не дававшая умереть. Рабочий день был 12-ти часовым, опоздание более, чем на 20 минут, вполне могло привести тюремному сроку. Работали в цехе с выбитыми стеклами, в страшные холода, но все это не только она, но и другие работники вынесли: это была необходимость – враг мог применить химическое оружие и они должны были любой ценой подготовиться к отпору.
Именно так мама и рассказывала мне через треть века после этих событий, уже приближаясь к пенсионному возрасту – пенсию ей назначили очень хорошую, максимально возможную в те годы для рабочих со стажем работы на вредных производствах. Она очень гордилась этой пенсией и обязательно приводила эти 132 рубля в качестве аргумента, оправдывавшего тот страшный труд, что выпал на ее долю в 17 лет.
Но ей не пришлось долго радоваться этой повышенной пенсии – умерла она в 56 лет, всего на месяц пережив генсека Брежнева ( кстати, этот выдающийся политработник прожил на четверть века больше ее). Она смотрела по ТВ его похороны и плакала: с его эпохой была связана лучшая и наиболее обеспеченная часть ее жизни. Точно так же, и она часто это мне рассказывала, вместе с тысячами и миллионами других людей она оплакивала безвременно ушедшего от них Сталина в марте 53-го. Средь бела дня, не стесняясь друг друга, люди плакали навзрыд – зная, сколько их знакомых, друзей и родных пострадали в лагерях и тюрьмах при том режиме. «Иначе тогда было нельзя» - этот рефрен я слышал многократно от людей, пытающихся объяснить парадоксы того времени. Это было жесткое правление, уверяют они, но это не жестокость.
Много позже, когда стали печатать мемуары наших противников по той войне, в частности, министра вооружений фашистской Германии А. Шпеера, я понял, что действительно, фашисты могли применить против нас химическое оружие – в окружении фюрера были горячие головы, призывавшие шефа развязать химическую войну. И лишь знание того, что и у нас тоже есть серьезные запасы химического оружия, останавливало фашистов. Это был бы серьезный аргумент в пользу мамы: таким образом, оправдывалась жестокая необходимость ее работы в том страшном цеху.
Но потом в руки мне попала книжка о деятельности еще одного фашиста.
В 1941-о году протектором Богемии и Моравии - марионеточного осколка Чехословакии – стал начальник гитлеровской полиции Рейнхард Гейдрих. Его послал сюда сам Гитлер, заменив на этом посту излишне, по его мнению, мягкого чиновника Нейрата.
Новый фашистский палач вначале применил к своим чешским подданным кнут, а потом – пряник. Он распорядился, чтобы был увеличен рацион рабочих, реорганизовал систему социального обеспечения и увеличил зарплаты на производстве. Кроме того, Гейдрих добился реквизиции всемирно известных курортов Богемии, Карлсбада, например, чтобы чешские рабочие раз в год отдыхали там во время своего отпуска.
Понятно, что этот подлец осыпал чехов милостями не из любви к этому народу или классовой солидарности с тружениками. Он и сам в публичной речи перед сотрудниками-эсэсовцами не скрывал своего прагматизма:
«…Мне нужно, чтобы рабочий, чешский рабочий, в полной мере участвовал в военных усилиях Германии, чтобы полностью использовать их рабочую силу в здешней мощной военной промышленности…Мы, естественно, должны дать чешскому рабочему столько жратвы, если говорить прямо, чтобы он мог выполнять свою работу…»
И – дали: по статистике того времени чешский рабочий получал зарплату на уровне германских рабочих, а по калорийности питания даже превосходил население рейха. Вот данные собственной германской статистики за 1942-ой год: продовольственный паек для чеха заботами протектора Гейдриха составлял 1785 калорий ежедневно, в то время как в самой Германии он не превышал 1750 кал. Для сравнения укажем, что в тот же период полякам позволяли потреблять всего 950 калорий, а французам – 1150. Но их усилия в общем военном производстве были, конечно, не сравнимы с чешскими.
Два миллионов чешских рабочих военной промышленности и давали в то время германскому вермахту до 30% танков и до 40% стрелкового оружия – было, за что кормить. Указание Гейдриха о том, чтобы после рабочей смены каждый чешский работяга мог зайти в трактир выпить кружку пива и заесть ее сардельками с тушеной капустой, выполнялось вплоть до его гибели под бомбами засланных террористов.
Хорошо, конечно, что выученные в Англии подручные Бенеша в 1942-ом убили этого фашиствующего негодяя.
Но дело не в нем, а в том, что в то самое время, когда моя 17-летняя мама, голодная и замерзающая, работала в этом мерзком химзаводском цеху, чешский работяга ел сардельки с капусткой, о которых она не могла и мечтать, и ездил отдыхать в Карлсбад, что ей и в бреду не могло присниться.
После этого я навсегда забыл про классовую солидарность пролетариата, о которой мне твердили столько лет. И про чешское сопротивление фашистам я тоже, по понятным причинам, больше не хочу слышать. Я задумался о другом: кому я должен представить счет за те 25-30 лет жизни, которые не прожила моя бедная мать? Кто в этой ситуации проявил большую жестокость: те, кто вынуждал почти детей работать до изнеможения за корочку хлеба, или совсем уж записные фашисты? И, наконец, еще вывод, который следует сделать из вышесказанного: ощущение жестокости у людей очень относительно, не всегда рационально, и оно меняется со временем и притоком новой информации.
Но в целом, человечество, кажется, развивается в сторону все большей гуманизации. По крайней мере, последние двести лет истории демонстрируют это ( если закрыть глаза на некоторые эксцессы). Но, быть может, это лишь краткий исторический период, два века, случайно затесавшиеся в вереницу полусотни веков жестокости, которую помнит человеческая история?
«Жестока пантера лесов, но человек – еще более жесток». Эта часто цитируемая фраза из Карлейля, описавшего ужасы Французской революции, строго говоря, применима не только к революционным периодам. Человек человеку волк и пантера не только в революционные эпохи, но в сравнительно мирные времена. Почитайте описанные Светонием совсем не революционные эпохи правления Тиберия, Калигулы, Нерона. Эти правления переполнены совершенно немотивированной, необычайной жестокостью. Страшные убийства, безжалостные проскрипции, массовые казни, геноцид против значительной части общества длились годами, пока не находился человек с кинжалом или мечом, останавливавший изверга. И на смену ему приходили более мягкие и даже законопослушные правители, а иногда на троне оказывался и философ. Правда, сынишка Марка Аврелия Коммод не многим отличался от троицы вышеперечисленных садистов.
В революции такого возврата от крайней жестокости к тихому и мирному управлению подданными не происходит.
Череда революций, начиная с американской, отличается нарастающей эскалацией жестокости. Она нарастает не только в каждой отдельной революции по мере ее развития, но и от революции к революции: американская была, безусловно, менее кровавой, чем последовавшая вскоре за ней французская, а последняя не идет ни в какое сравнение с русской.
Если в законах мирного времени все-таки существует градация преступлений и соответствующих им мер наказания, то революция практически сразу переходит к высшей мере наказания по отношению к своим противникам.
Потерять жизнь в революционное время можно было из-за бытовой мелочи или соседской ссоры, которая при обычных обстоятельствах прошла бы незамеченной. Отвести на эшафот или поставить к стенке могли за вполне безобидные в иное время высказывания или довольно отвлеченный, но не ко времени опубликованный памфлет. Вообще революция – исключительно удобное время для сведения всяческих счетов не только с прежними хозяевами жизни, но и с личными врагами или просто несимпатичными соседями.
Революция пробуждает у населения неуемное желание мести в отношении наиболее одиозных деятелей предреволюционного режима – причем, именно в форме убийства.
Не судить, не подвергать тюремному заключению или конфискации, а именно – и только – убивать. Представители власти это чувствуют и спешат предаться в руки официальных органов революции, пусть даже и карательных: в этом случае больше шансов выжить, чем непосредственно оказавшись в руках народа.
Судьба генерала Духонина, буквально растерзанного солдатами, и министра внутренних дел А. Протопопова, спасенного революционной властью, наглядно свидетельствуют об этом.
Вот как описывает Керенский сдачу всесильного в предреволюционные месяцы Ал. Протопопова новым революционным властям.
«…меня остановил мужчина странного неопрятного вида, лицо которого мне показалось знакомым. Когда он обратился ко мне, именуя «превосходительством», голос тоже прозвучал знакомо.
«Я пришел к вам, - сказал он,- по собственной воле. Пожалуйста, арестуйте меня!»
Я пригляделся… Это был не кто иной, как Протопопов собственной персоной! Дрожа от страха, он рассказал, что два дня прятался в пригороде, но узнав, что с задержанными в Думе хорошо обращаются, решил сам явиться и сдаться.»
Интуиция не подвела Протопопова – он уцелел и в Феврале, и в Октябре к нему не возникло особых претензий. И лишь в сентябре 1918 года, после покушения на Ленина, Протопопова и некоторых других особо одиозных деятелей царского режима расстреляли. Но это уже был другой, ветхозаветный, а не сугубо революционный принцип мести – око за око, зуб за зуб.
А вот как происходило задержание бывшего военного министра царя Сухомлинова.
«Впереди сгрудилась разъяренная толпа, не способная сдерживать гнев, с глухим угрожающим ревом обступающая презренного старика ( ему было уже под 70 лет! (авт)), изменника родины. Казалось, на него вот-вот бросятся и разорвут на куски… Бывшего военного министра окружала охрана, которой было недостаточно, чтобы уберечь его от ярости толпы…»
Если вспомнить прошлое Сухомлинова, то сцена эта окажется не только жуткой, но и странной. Сухомлинов к тому моменту был давно уже в отставке, царь оправдал его от обвинений в измене, но в армию не вернул, так что едва ли у нежелающих служить солдат к нему могли быть претензии. Да и будучи военным министром, он прославился в основном своими галантными похождениями, а не работой в штабах армии. Среди офицеров он был больше известен своим казнокрадством.
Тем не менее, он вызвал такую ярость толпы! Пусть его узнали, но почему его так яростно ненавидела солдатская масса, к которой он не имел никакого отношения с самого начала войны? Да и предвоенная его жизнь ничем не связывала его с солдатами – разве что с денщиками.
Может быть, им читали газеты про скандальные похождения Сухомлинова, его махинации с казенными деньгами, связи со шпионами Альтшулером и Мясоедовым? Или все же был кто-то, хорошо информированный и незаметный, кто науськивал серую солдатскую массу на генералов и офицеров?
Попробуйте представить себе эту ситуацию: как это могло выглядеть в сегодняшней реальности? Помним ли мы хоть одного прежнего военного министра не то, чтобы в лицо, а хотя бы по фамилии? Разве что Грачева, но как раз лишь по фамилии – внешне он уже стерся из памяти. И это сегодня, в век тотальной, проникающей во все поры общества информации.
Тогда рядовой русской армии не мог быть так информирован, даже если и мог читать газеты.
Между прочим, средства массовой информации того времени с нескрываемым удовольствием описывали развернувшуюся охоту на ведьм прежнего режима.
Одна из родственниц царя пишет: «Все без исключения газеты пели хвалебные гимны революции и с остервенением порицали проклятое прошлое».
Регулярно выступал в печати с обличением проклятых Романовых и ближайший родственник царя Кирилл, наследники которого сегодня все примериваются к пустеющему уже столетие трону. Он первым нацепил красный бант и во главе гвардейского экипажа пришел к Думе, чтобы защищать ее от мифической контрреволюции.
Узнав про события в столице, и в глубинке развернулась настоящая травля вчерашних хозяев жизни.
Ив. Бунин приводит выписку из газеты того времени:
«Тамбовские мужики села Покровского составили протокол: «30 января мы, общество, преследовали двух хищников, наших граждан Никиту Булкина и Адриана Кудинова. По соглашению нашего общества они были преследованы и тут же убиты.»
Теперь уже никогда не узнать, кто были эти двое: стражники, просто зажиточные крестьяне, приставы – результат налицо. Но само описание предполагает, что их вовсе не «преследовали», в прямом смысле «погони», а просто схватили и убили. Это и есть та санкция за ранее допущенные несправедливости, и не большевики ее вынесли.
Через три года эти же самые тамбовские крестьяне будут так же зверски убивать красных, освободивших их от приставов и помещиков. И понадобится вмешательство армии, чтобы подавить повсеместный бунт.
В военных действиях тоже можно встретить немало проявлений жестокости, но она все же сдерживается общепринятыми законами и подчиняется кодексам. Дело в том, что в войне действуют примерно одинаковые по численности или хотя бы соразмерные группы людей. И люди эти схожи по менталитету, в какой-то степени уважающих друг в друге профессионала.
Существуют писаные и неписаные кодексы отношения военных и их контактов с гражданскими лицами. Даже партизанская деятельность в военное время подвергается некоторой регуляции.
Так, например, в кодексе ведения войны, принятому между Первой и Второй мировой войной, были выработаны некоторые критерии, которым должен был соответствовать партизан. Сегодня нельзя без смеха читать о том, что партизан должен быть в оговоренной униформе, иметь отличительные знаки различия, видные издалека, не должен наносить вред имуществу граждан, не нарушать экологию ( не травить воду в колодцах) и т.д. Понятно, что никто этих требований в полной мере не выполнял, но все же к ним можно было апеллировать, хотя бы после войны. Хотя право судить за военные преступления получают лишь победители: Нюрнберг и Гаага служат этом